Весна на Корфу никогда не затягивает с приходом. Казалось, еще накануне властвовали зимние ветры, очищавшие небо от облаков, так что оно становилось синим, как дельфиниум, но вот прошли дожди – и долины заполонило множество диких цветов; розовый оттенок пирамидальных орхидей, золото крокусов, высокие бледные острия златоцветника, голубые глаза гиацинтов смотрят на вас из травы; словно окрашенные вином анемоны склоняются под легким ветерком. Оживают и оливковые рощи, полнящиеся гомоном только что прилетевших птиц, – вот розово-черные удоды с поднятыми, точно от удивления, гребешками пробуют своими длинными кривыми клювами мягкую землю среди пучков изумрудной травы; вот щеглы, звеня и насвистывая, весело перепрыгивают с ветки на ветку – их оперение отливает золотым, алым и черным. Вода в каналах становится зеленой от водорослей, с которыми переплетаются нити жабьей икры, похожие на ожерелья из черного жемчуга; что-то квакают друг другу изумрудно-зеленые лягушки, а водяные черепахи с черными, как эбеновое дерево, панцирями вылезают на берег, чтобы выкопать ямки и отложить яйца. Тонкие, будто ворсинки, только что вылупившиеся, голубые как сталь стрекозы проносятся сквозь подлесок словно дым, порою внезапно застывая в воздухе. Приходит время, когда по ночам по берегам каналов зажигаются трепещущие зелено-белые огоньки тысяч светлячков, а днем, словно алые фонарики в тени травы, вспыхивают ягоды дикой земляники. Да, это волнующее время – время новых поисков и новых открытий, время, когда, перевернув корягу, находишь под ней всякую всячину: от гнезда мыши-полевки до извивающихся червячков, блестящих, словно вылитых из бронзы.
Как-то раз, когда я носился по полям, пытаясь поймать несколько коричневых водяных змей, обитавших в оросительных каналах, издали меня окликнула немолодая женщина, которую я немного знал. Стоя по щиколотку в жирном суглинке, она копала в земле мотыгой с широким лезвием на короткой ручке. На ней были неуклюжие чулки из грубой овечьей шерсти, которые крестьяне надевают для работы в поле.
– Скорей сюда! – позвала она. – Я кое-что нашла для тебя!
Добежать быстро было никак невозможно. Каждое поле со всех сторон окружали оросительные каналы, перебежать через которые можно было только по мосткам. Каналов этих было шесть, и поиск мостков через каждый напоминал поиск пути по лабиринту.
– Быстрей! Быстрей! – кричала женщина. – Убегут ведь!
Я несся как угорелый, прыгая и спотыкаясь; перебегая по дощатым мосткам, несколько раз едва не оказался в канаве. Наконец, задыхаясь, я добежал до нее.
– Вот, – показала крестьянка. – Только осторожнее, смотри, укусят!
Она, оказывается, выкопала из земли охапку листьев, в которой что-то шевелилось. Я осторожно разгреб листья ручкой моего сачка для бабочек и, к радости своей, увидел четырех толстеньких новорожденных ежат, розовых, как цикламены, с мягкими белоснежными колючками. Глаза у них еще не прорезались, и они копошились и тыкались друг в друга носами, словно новорожденные поросята.
Я подобрал их, бережно сунул за пазуху и, поблагодарив пожилую женщину, отправился домой. Я очень волновался за своих новых питомцев – ведь они были такими крохотными! У меня уже жили два взрослых ежа, которых я назвал Чесотка и Царапка, прежде всего из-за неимоверного количества блох, которые нашли на них приют. Но эти ежи так и не стали по-настоящему ручными. Нет, думал я, детеныши будут совсем другими! Я стану им родной матерью! Я мысленно представил себе, как гордо шествую через оливковую рощу, а передо мной – собаки, Улисс, две сороки, а у самых ног моих четыре ручных ежа, и все обучены разным фокусам!
Вся семья собралась на увитой виноградом веранде, и каждый занимался своим делом. Мама вязала, считая петли то вслух, то про себя, но каждый раз чертыхалась, сбившись в счете. Лесли, сидя на корточках на каменном полу, тщательно взвешивал порох и серебряные шарики дроби и набивал ими красные гильзы. Ларри читал какой-то фолиант и время от времени раздраженно взглядывал на Марго, которая тоже вязала какое-то просвечивающее изделие, но не на спицах, а на жутко гремучей машине, и при этом напевала, да еще и не в такт, неотвязную песенку, из которой могла вспомнить только одну строчку:
– На ней был любимый жакет голубой, – щебетала она, – на ней был любимый жакет голубой, на ней был любимый жакет голубой, на ней был любимый жакет голубой…
– Слушай! В чем прелесть твоего пения, так это в упрямстве! – сказал Ларри. – Любой другой, поняв, что не в состоянии запомнить простеньких стишков, а те, что помнит, не в состоянии спеть правильно, тут же признал бы свое поражение и замолк бы надолго!
С этими словами он швырнул непогашенный окурок на пол, отчего Лесли буквально взорвался:
– Тут же порох! – прорычал он.
– Лесли, милый, – сказала мама, – не надо так кричать, не то я собьюсь со счета.
Тут я гордо вынул ежей и показал маме.
– Какие лапочки! – сказала она, устремив на них добрый взгляд сквозь очки.
– Так я и знал! Вечно он что-нибудь приволочет! – сказал Ларри, с отвращением разглядывая моих розовых питомцев в белых, словно меховых, шкурках. – И что сие значит? – вопросил он.
Я объяснил, что это новорожденные ежи.
– Да ну! – сказал он. – Ежи ведь бурые. Полная непосвященность моей семьи в жизнь окружающего мира всегда была для меня предметом беспокойства, и я никогда не упускал возможности просветить их. Я объяснил, что если бы ежата рождались с уже твердыми колючками, их мамаша испытывала бы при этом неимоверные мучения, и поэтому ежата появляются на свет с крохотными, мягкими, как резина, белыми иголочками, которые с легкостью можно согнуть пальцами, точно перышки. И только потом, когда ежата подрастают, колючки темнеют и твердеют.