– Учитесь любить камни! – торжественно произнес Свен. – Допустим, ты видишь дюжину камней. Так? Так вот… Этот не для меня, этот не подходит, а вот этот милый и изящный, и я влюбляюсь в него, как в женщину. Но когда приходит пора супружества, порой бывает жутко. Дерешься с этим камнем и видишь, какой он твердый. Ты в отчаянии, и вдруг он, словно воск, плавится в твоих руках. Что хочешь, то и лепишь.
– Помнится, – сказал Теодор, – как-то попросил меня Берлинкур – вы знаете, такой французский художник, живущий в Палеокастрице, – попросил он меня пойти к нему и посмотреть его работы. Сказал… э-э, знаете ли, совершенно четко: «Приходи посмотреть мои картины». Что ж, я зашел как-то днем, он очень радушно принял меня. Угощал… хм, знаете ли… чаем с маленькими пирожными, а затем я сказал, что хочу посмотреть его картины, и он показал на большой холст, который стоял на… хм, как это называется, такая штука, которой пользуются художники? Ах да, мольберт. Картина и в самом деле была недурна: Палеокастрицкий залив с четко выписанным монастырем, но когда я, налюбовавшись ею, огляделся, чтобы посмотреть другие его работы, то ни одной не увидел. Так я… хм… спросил его, где же остальные картины, и он показал на мольберт и сказал, хм… «под этой». Оказалось, что ему не на что было покупать холст, так он писал одну картину поверх другой.
– Великим художникам суждено страдать, – мрачно изрек Свен.
– Когда наступит зима, я повезу вас на болота в Бутринто, – с энтузиазмом сказал Лесли. – Там диких уток видимо-невидимо, а выше, в холмах, – чертовски здоровенные дикие кабаны!
– Утки нравятся мне, но дик кабант, полагаю, чуть большой для меня, – сказал Макс с убеждением человека, который знает пределы своих возможностей.
– Я тоже думаю, что Макса туда брать не следует, – подхватил Дональд. – Еще покажет пятки в критический момент. Сами знаете – чужестранец.
– А затем, – сказала мама Кралефски, – кладите лавровый лист и щавель как раз перед закипанием…
– И я сказать ему, мисси Марго, – какой ты, к лешего, французская посол, ты бастарда!…
– Там, где кончается болото, ходить будет потруднее – там слишком мшисто, но зато можно пострелять и глухарей, и бекасов…
– Помню, однажды я побывал в одной деревне в Македонии, где делают любопытную… хм… знаете ли… деревянную скульптуру…
– Знавал я одну Леди, которая готовила это блюдо без лаврового листа, просто добавив немного мяты…
Наступил самый жаркий час дня, когда даже неугомонным цикадам, казалось, стало невмоготу продолжать свою песню. По скатерти деловито ползали черные муравьи, подбирая крошки. На бороду Теодора уселся слепень – глаза его сверкали, как злобные изумруды, – и, посидев мгновение, с жужжанием улетел.
Разомлев от еды и вина, я медленно поднялся и отправился к морю…
– А иногда, – доносились до меня слова Ставродакиса, обращенные к Марго, – иногда бочки точно кричат. Они шумят так, будто дерутся. Тоща приходится держать ухо востро.
– Ой, не надо, – слабым голосом молвила Марго. – Меня от одной мысли бросает в дрожь.
Море было теплым и гладким, словно отполированное, и лишь крошечные волны лениво ласкали берег. Галька хрустела и перекатывалась, обжигая босые ступни. Волны славно потрудились над миллионами разноцветных голышей и камней, слагавших этот пляж, нежно полируя и тонко шлифуя, вытачивая самые причудливые формы. Здесь были наконечники стрел и полумесяцы, петушки и лошадки, дракончики и морские звезды. Их расцветка была не менее причудлива – ведь миллионы лет назад они впитали соки земли, а теперь их полировало и шлифовало море. Белые с золотою или красною филигранью, алые в белую крапинку, зеленые, голубые, бледно-бежевые, коричневые, как куриное яйцо, с густым ржаво-красным узором, похожим на папоротник, розовые, как пионы, покрытые белыми загадочными, не поддающимися расшифровке письменами, похожими на египетские иероглифы. Пляж был словно безбрежная сокровищница самоцветов, простирающаяся вдоль кромки моря.
Я долго шагал по теплому мелководью, пока наконец не смог нырнуть в более прохладные воды. Здесь, если задержишь дыхание и погрузишься на самое дно, мягкое бархатное одеяло моря моментально закладывает уши, на какой-то миг лишая слуха. Но миг проходит – и тебе открываются все краски подводной симфонии. Вот отдаленный стук корабельной машины, приглушенный, словно биение сердца; нежный шепот песчинок, перемешиваемых движением моря, и, наконец, музыкальный звон галек, доносящийся с самого края берега. Чтобы послушать мастерскую моря, где любовно шлифуется и обтачивается несчетное множество голышей, я выплыл из глубины на мелководье и, зацепившись руками за пестрые камни, погрузил голову под воду. Маленькие волны нежно касались гальки, словно певучих клавиш. Я подумал: если бы грецкие орехи умели петь, их песня была бы такой же. Шорох, стук, звон, ропот, кашель (в момент, когда волна отступает) – а затем, с накатом новой волны, вся та же гамма повторяется, но в другой октаве. Море играло на кромке пляжа, словно на музыкальном инструменте. Я лег в теплую воду у самого края пляжа и немного подремал, а затем, еще не полностью стряхнув сон, поплелся назад в оливковую рощу.
Полянка выглядела словно спящее поле после кровавой брани. Все лежали и спали вокруг остатков пиршества. Забравшись под укрытие корней могучей оливы, я свернулся калачиком и вскоре сам уснул.
Проснулся я от нежного звона чашек, которые мама и Марго ставили на скатерть для чаепития. Спиро сосредоточенно колдовал над костром, на котором находился чайник. Пока я сонно жмурился, крышка чайника чуть приподнялась и, слегка покачнувшись, выпустила облачко пара. Мощной рукой Спиро подхватил чайник и вылил его содержимое в чайник для заварки, затем повернулся и сердито глянул на наши распростертые тела.